Название: Сапфир САПФИР Леонард Попов Хельмут нашёл яйцо во время рейда за дровами и углём, чудом пронёс через патруль - странно тёплое, прозрачное, с сонно барахтающимся внутри Сапфиром: имя дал сразу, только взглянув на слипшуюся синюю гривку, детское тельце, юное, но с судорожно сжимающимися мышцами, - готовились к прыжкам ещё там, в яйце. Не испугала и оскаленная пасть, без злости, как будто на всякий случай или от напряжения... Пронёс чудом: ему мнилось, что яйцо голубоватым светом озаряет дно тачки, и свет просачивается вверх, огибает куски угля. Постовой вяло перевернул верхний слой, чтоб не таскали лёд для видимости. -Хорошо, проходи. Пять минут в каптёрке, - и зевнул в шарф, из-под которого пахнуло добротным, офицерским теплом. У печки Хельмут рискнул развернуть добычу, от ребят всё равно не утаишь. Пригревшиеся сверх положенных минут щурились, недоверчиво скребли ногтями скорлупу. -Ой, убьют, Хельмут. -Не убьют, если никто не скажет. -Ты что, ты сам сообрази - зубы какие. И лапы – как у овчарков. Но скоро притихли от сладкой мысли: назло. За обледенелые двери, куда попасть - в очередь на пронизывающем ветру, за офицера, гоняющего от печки, за тачки с углём, которые волоком, потому что колёса не успевают править. А зло - оно паратое. -Вот что, - Генрих здесь старший, - к каптёрке после обеда только подойдут; будем сторожить, эстафету передавать, авось, до вечера долежит твой Сапфир. А потом в казарму, там только один стукач, завтра его переводят... -А потом? -Угля вагон. Ты его сюда тащил, о чём думал? Ладно, побежал я... - Он запахнул полушубок, натянул рукавицы, блеская протёртыми ладонями. - Как русские говорили - авось. Надвинув шапку, он затопал, протаранил дверь и исчез; в каптёрке затихли. Хельмут тоже засобирался. Что Генриху простительно, за то с него вдвое спросят. Генриху скоро в младшие офицеры - шутил: поненавидите и туда же. А то, говорит, бюргерами голодать. Хельмут обижался, у него отец бюргер. До конца смены он работал, как автомат - отбивал уголь и глазами по сторонам - вдруг ещё блеснёт. А в последнюю ходку испугался. Подумал - откуда яйцо? Правильно, мать оставила. А что за самка такая, у которой детёныш ещё в яйце барахтается, тренирует мышцы, да так, что Хельмут завидует: придёт и в мутном посеревшем зеркале будет рассматривать торс и руки, но наперёд знает - не то, не то... Перебоялся. В казарму пришёл злой - без него яйцо унесли, спрятали в тумбочку, потом под матрас, потом Генрих сжалился, показал тайник: -И ни гу-гу. Старый тайник; раньше его только трём доверенным с курса показывали. -А поместится? -Затолкаем... - Он деловито вытащил из тайника листочки - жёлтые, засаленные, вконец исписанные и изрисованные. Все разом вспыхнули. -Салаги, - хмыкнул Генрих, - это только сверху. А там записи... О Приходе. - Он вздохнул. - Не влезают... -Сжечь надо, - подсказал кто-то. -Историю не жгут, кадет. Но скоро листы пошли в печку - горели звонко, без почтения, в обычный бумажный пепел. Генрих смотрел, курил, поражая роскошью заначки. -А ты это... Всё прочитал? Запомнил? -Такое не запомнишь... -Так ты расскажи потом. -Потом, - эхом отозвался Генрих. Вечером офицеры обыскивали казарму - учуяли запах самокрутки. В полной тишине скрипели тумбочки, шелестели матрасы и истончавшие от кадетских голов подушки. Переглядывались. Глотали вязкую слюну по сухому горлу. Мельком смотрели на тайник - кто мог. Другие сидели, как деревяшки в поленнице перед печкой - смотрели в пол, уговаривали себя не оглядываться. Особенного ничего не нашли, дали пару подзатыльников в сердцах, да доносчика избили - за то, что спал у офицерской печки. Но Генрих был прав, скоро его перевели, сделали постовым - тычки раздавать и смотреть, чтобы лёд вместо угля не возили. И чтобы в шарф зевать, подумалось Хельмуту, тёплым, пахнущим колбасой и водкой зевком. Нового доносчика, пухлого сонного Даниэля научились водить за нос, реже заглядывали в тайник. -Быстро растёт, - с сомнением говорил Генрих каждый раз, как Даниэль уходил с докладом. Как его прокормить, такого... Пайки полуголодные. -А чем они питаются? -Уж питаются! - огрызнулся Хельмут. И Сапфир в своём нерождённом сне потягивался, показывая зубы - всю пасть. -Лобастый, - весомо добавлял Генрих, - не просто зверушка. -Не похож он на зверушку, на человека похож - если б не когти. Через неделю споры стали разрастаться, охватили всю казарму - Сапфир прямо в яйце открыл глаза, смотрел настороженно, запоминал склонившихся мальчишек, переводил взгляд - посмотрит, моргнёт, посмотрит, моргнёт - медленно, сонно. -Он, наверное, даже слышит? Что, если постучать? Генрих перехватил руку: -Тс! Что это, собачка тебе? Глазами стучи. Закрыли тайник, молчали до отбоя, а потом спорили - даже на ходках успевали перекинуться словами и паром... Никто не увидел того, на что втайне надеялись - тайник неделю не открывали, опасались доносчика, проверок, всего... Открыли и ахнули разом - среди осколков скорлупы сидел, затаившись, Сапфир. Насуплено, тяжело осмотрел мальчишек... И улыбнулся. -А зубов-то... Четыре ряда. -Есть, наверное, хочет. -Давно сидит, скорлупа почти высохла. -Он её съел почти. Хельмут поднял Сапфира - тяжело. Он однажды принимал роды у отцовой овчарки: щенята висели в руках беспомощными дрожащими комочками. Сапфир - как кусок угля - плотный весь, упругий, осмысленный какой-то. Сколько он в тайнике ещё будет помещаться? И ведь сидел, тихо, как новобранец в первый день. Сидел, жевал скорлупу, ждал... У Хельмута дыхание перехватило - вот какие снаружи живут. Холод, пурга семь месяцев в году, когда дыхание вырывается даже не паром, а снегом, лёгкие вымерзают. И эти - призраки... Умный Генрих заранее приказал прятать корочки хлеба и теперь размачивал в кипятке: больше ничего не было. Мальчишки глотали слюну и гладили Сапфира по косматой спине: -Кушай, кушай. Сапфир поднял морду - лицо - широко улыбнулся и гавкнул: -Хельмут! - довольный оторопелым молчанием, ещё: - Генрих! *** Тайника, и, правда, хватило ненадолго - недели не прошло. С трудом протискиваясь в нишу, Сапфир умудрялся порыкивать: -Хух, дураки, хух... - И точно головоломка складывал лапы, сжимаясь под стать нише. Мальчишки оставались полуголодными, таская урезанные из-за неурожая пайки, пока Генрих не запретил: -Как-то они живут? Вот и вынесем его, - и прикрикнул. - А то норму не выполним! Сапфир только улыбался; в недельном возрасте он внезапно встал на задние лапы и ходил, постукивая когтями по полу. К нему привыкли, простили непомерный аппетит, не удивились силе и скорости, внятной речи: -Кушать дай. Или, втягивая казарменный воздух: -Даниэль идёт. А потом: -Не грусти, Хельмут. Говорить учили все, показывали пальцем: это стол, это кровать, это Людвиг. Сапфир запоминал. Прошла ещё неделя. Генриху не удалось пронести через постовых порядком вытянувшегося Сапфира - жилистые ноги торчали из полушубка и сверкали синими икрами. Всей казармой ломали голову, но он и тут удивил, стал забираться под самый потолок по доскам - щепки летели из-под стальных когтей - и там, слившись с тёмным углом, засыпал. Генрих хмурился: не успели вынести из казармы, а растёт, как лёд после дождя; только ливень прошёл, а уже обледенело все, в лужах плавают разбитые сапогами льдины, снова смерзаются, или ещё на промёрзших камнях - ледяная корка. Ночью, голодный, обсасывает кожаный ремень и урчит иногда - всё равно Даниэль спит, крепко, сыто. И все, голодные, уставшие, слушают чавканье и жалобные вздохи. И засыпают. *** Месяц прошёл незаметно; Сапфир неуловимо подался в длину, смотрел умоляющими голодными глазами и повторял: -Убери руки, а то я их съем, - но терпел. Только в животе порой так урчало, что вздрагивала вся казарма. И гривища росла - густая, лохматая. В такую зарыться и чесать, чесать... Рукам тепло, Сапфир жмурится, приговаривает: -Ещё чеши, ещё. Каждому хочется погреть руки в меху. Ночами он стал пропадать - овчарки не чуяли, как он просачивался через периметр и уходил в горы, и как возвращался - сытый, бешеный, и от него веяло горным холодом. Бесшумно останавливался у кровати Хельмута, мерцающий в темноте, и радостно сопел, подставляя гриву. *** Через полгода стало почти неприлично чесать Сапфира - он вытянулся, стремительно пошёл в рост, начал резко пахнуть. Сложение его напоминало зрелую подтянутость офицеров в бане. Он вдруг сделался выше Хельмута и Генриха, поступь - величава и тяжела; теперь на безмолвную просьбу он снисходительно кивал: -Хорошо, почеши, - подставлял холку и урчал. Собаки беспокоились по ночам, выли, царапали стены, скулили и снова выли. Хельмут больше не верил собакам - они стерегли людей. Запах повзрослевшего Сапфира заставлял их дрожать и забиваться под доски. После короткой весны снова урезали пайки, рыкало в животах, как у того Сапфира. Строили новые бараки и складывали уголь. За тяжёлой работой как-то не заметили военный переворот, только неделю радовались увеличенным пайкам; и снова - работа, работа, и двести грамм хлеба; показательный расстрел агитаторов... Генрих стал бледен и плохо спал. Он почти офицер, есть время сидеть в кружке заговорщиков и повторять: революция, реформа, революция. Хельмут узнавал о событиях вечером, закутавшись в одеяло и хлебая размоченный в кипятке хлеб. -Зря ты ему говоришь всё это... -Брось, Хельмут, - иногда Генрих забывался, отвечал в горячке, напоказ - не боясь наушников и соглядатаев, - какая у него сила, мощь. Он один может изменить ход истории - даже если это история маленького поселения. -Ты его портишь! - тихо ярился Хельмут. - Делаешь его человеком! -Ты не прав. У него обострённое чувство справедливости! "Какая в этом мире может быть справедливость, - думал Хельмут, - а особенно у Сапфира". И тут же становилось горько: как тихо было в казарме, слушали, притаившись, новобранцы, напряжённо всматриваясь в темноту. Днём Хельмут видел в их взгляде надежду, ожидание... И укор. Как будто говорили: ну что же ты, Хельмут, ты же знаешь, ты же сам видел, как он час простоял на одном пальце - на спор. Твой ведь паёк съел!.. В темноте Сапфир трогал его пылающую щёку носом, подставлял гриву, словно хотел сказать: я не животное, я не просто повторяю слова за тобой... Хотелось удержать его: "Сапфир, Генрих врёт. Не потому, что злой. Просто мы, люди, так привыкли - всё время лгать. И верить в ложь - тоже привыкли". Тебе, Сапфир, не за что бороться... Что ты знаешь о человеческой справедливости?" А на всех пайков всё равно не хватит... *** О расстрелах сообщали почти каждый вечер: их ещё по старинке называют расстрелами, на самом деле трупы скармливают собакам, и на худых бледных шеях пылают багровые полосы. Даниэль каждый вечер громко шепчет молитву. Если его никто не слышит, он долго кашляет, привлекая внимание, и только потом начинает: -Фюрер, мой фюрер, спасибо, что хранишь меня в этом враждебном мире... Ночью переговаривались кровати, с каждой подушки нёсся горячечный шёпот. Хельмут молчал, всё глубже погружаясь в себя или, повернувшись на бок, смотрел в окно, подёрнутое инеем, за которым мерно вышагивала замёрзшая тень часового - никому не нужный страж в этой заледенелой тьме... Кадетов стали вдруг хорошо кормить, будто непрекращающиеся расстрелы вычеркнули лишних едоков из кухонных приказов. В конце недели звали в зал заседаний, набивали битком, и усатый измождённый диктатор говорил с трибуны о создании Республики. Красноречиво покачивались дула автоматов справа и слева от него, в такт словам - точно кивали. Фюрер, чуть старше Генриха, с жаром, выдающим душевную болезнь, почти кричал, раскачивая трибуну: -Народ должен очнуться от векового сна. Три сотни лет мы жили, как затворники, продрогшие и голодные, - кашляющий лай собак, почти поголовно больных туберкулёзом. - Сейчас настало время показать несгибаемую силу наших характеров. Наше, новое будущее мы должны строить с самыми чистыми и светлыми намерениями, – багровые полосы на бледных шеях. – Во имя этого будущего каждый должен положить свою жизнь, чтобы создать новую Родину! – огонь, пожирающий листки с древней историей... Рядом с Хельмутом сидит Даниэль, одевший на митинг отцовский бушлат и фуражку... Лет триста ей, да и великовата на его мальчишескую голову. В бушлате Даниэлю просторно, хоть у него брюшко от частых доносов. Офицерики все в отцовых плащах - потёртых, с обтрёпанными, расползающимися краями. Мать Хельмута была немкой, а отец русским, поэтому бушлата у него не было - Инга берегла, думала, ещё не поздно, родит от офицера. *** Генрих много рассказывал о Приходе; вместе они заново записали всё, что сгорело в огне. И про Сапфира - обязательно. Генрих делал неумелые наброски: -Жалко, красок нет... Они, - как глубоко и туманно это "они", - никогда не узнают, как он светился в темноте. Или даже не поверят. Во все события однажды перестают верить. -Понимаешь, - рассказывал Генрих, - за триста лет было немного выстрелов, но пули сейчас, как вагон хлеба. -Правда, что ль? -Ну, почти... Так что стрелять они не будут, - опять это всепроникающее "они"... Хельмут про пули слышал ещё от отца: Хельмут, говорил отец, наши прапрадеды брали пули горстями, мы бережно храним, а вы на них молиться будете. *** В ладонь ткнулся холодный нос Сапфира, оставив влажный след. -Хельмут... - шепотом; радостный Сапфир хватал воздух - взбудораженный, бешенный после ночной охоты. Генрих сумел провести. Одел на Сапфира бушлат, обмотал тряпками. В общей неразберихе никто и не вглядывался - из-под капюшона сверкают птичьи глаза с зрачками, сжавшимися до чёрных точек. И никто его не видит, Хельмут уже знал - отводит глаза, может рядом пройти и собаки даже не вздрогнут; а тут все смотрят на автоматы и гадают, сколько осталось пуль. Зачем ты его привёл? Хельмут хотел спросить, но не успел: Генрих и ещё десяток младших офицеров вскочили, развернули плакаты; побледнели, но автоматы смолчали. -Долой! - выкрикнул Генрих посиневшими губами, и ребятня нестройно поддержала: -Долой диктатуру! - и уже окрепшим хором: -Долой! Долой! Долой! Волной летело по залу очередное: "Долой!" - злее, смелее, чётче. У Хельмута сердце стучало в такт этому "Долой!", только он молчал. Сапфир молчал. "Долой, долой!" - катилось по залу, и никто уже не верил, что автоматы заряжены. Хельмут не слышал выстрелов: только увидел, как согнулся пополам Генрих, зажимая рану на животе. Увидел - уже мёртвых - на полу. Отец ему рассказывал, что мозг умирает семь минут. Значит, они ещё живы, сердце уже остановилось, кровь застыла, а мозг утопает в последних видениях яркого света и божественной безмятежности. Хельмут замер посреди зала, не замечая бегущих людей. Как странно, что рядом с Генрихом упал и Даниэль. -На пол... На пол... - Генрих почему-то шептал, тянул Хельмута вниз, на залитый кровью пол. -Ненавижу! - жуткий рёв. - Ненавижу! В зал ворвалась метель, мгновенно выстудила воздух, заметала колкий снег. Автоматчики заглядывали в пробоину, поднимая воротники на ходу. И оттуда, из пробоины, потянуло леденящим ветром, сквозь снежные порывы Хельмут еле различал мерцающую фигуру Сапфира - почти у обрыва - он держал за грудки человека и кричал: -Ненавижу, ненавижу тебя! Замахнулся лапищей - как кувалдой - всадил когти ему в лицо, сдирая мясо с костей. И ещё раз - легко вынимая скулы, переносицу, хрящи, горсть зубов. Протяжно, безнадёжно завыл. Хельмут понял: от тоски, отчаяния, прощаясь с чистотой своего разума - Сапфир больше не будет собой. Никто не будет собой... Послышались одиночные выстрелы и крики - это методично отстреливали бунтующих кадетов. Надо же, подумалось Хельмуту, не жалко, на каждого по одной и не жалко... А ведь правильно, сейчас мы соберём все их пули. Сейчас - и больше никогда не будет. И ребятня скажет: спасибо вам за то, что взяли с собой. Хельмут, как был, выскочил в пролом, к Сапфиру... Уже ничего не будет, думал он. И даже не думал: ледяной ветер до дрожи, до оторопи терзал его. Автоматчики переваливались через сугробы и почти наугад стреляли в Сапфира, пытаясь спасти обмороженные лица под шарфами. Пули попали в живот, но Сапфир даже не дрогнул – только отшвырнул от себя искалеченное тело с подрагивающими ногами, и оно, кувыркаясь чёрной птицей, полетело в туманящуюся пропасть. Какая-то блаженная эйфория охватила Хельмута, он зарывался лицом в синюю гриву, прятал онемевшие руки: на полвдоха, но дышать стало легче, отступил подкативший к горлу кашель. Зубы стучали так, что лицо стало сводить судорогой, но он смог улыбнуться: значит, нипочём ему пули, значит, заживёт... Сапфир всадил когти в стены барака, содрав с древесины наледь, рванулся вверх, унося на спине замерзающего насмерть Хельмута. В несколько прыжков он достиг крыши и перевалился через край, тяжело, неуклюже, распластался на чёрных досках и застыл. Хельмут зарылся носом в гриву, вдыхая уходящее тепло. Внизу перекрикивались автоматчики, стреляли наугад: в метели им мерещились фантомы, химеры, поднявшиеся против единственного поселения. Ветер ревел, срывая ледяную крошку со скал, гулом отдавалась далёкая лавина на сухой треск оружия; на многие мили вокруг обезумевших людей не было никого живого...